Глаза, которые видели всё

Воспоминания Нелли Подлесной, узницы концлагеря «Освенцим».

Как же относительно течение времени. Кажется, только вчера я знакомился с Нелли Григорьевной Подлесной, узницей концлагеря «Освенцим», готовя материал к 70-летию Победы в Великой Отечественной войне. А сегодня оглядываюсь на те фотографии и понимаю — прошло уже восемь лет. И вновь мы с коллегой стоим на пороге квартиры №12, слыша из-за двери не по годам звонкий голос: «Иду-иду, уже открываю».

В глазах Нелли Григорьевны читается усталость — только-только отболели всей семьёй. Но её слова «сегодня я долго с вами побеседовать не смогу» всё равно превращаются в два с половиной часа воспоминаний.  Воспоминаний о жизни, чудом не оборвавшейся на партизанских тропах, простреливаемых идущей цепочкой немчурой из карательного отряда; в пересыльном лагере во время вспышки тифа; за воротами, которые венчала надпись, ненавидимая миллионами – «Освенцим». Она смогла вырваться из цепких лап ублюдка-Менгеле и смогла дожить до Победы.

Она — ребёнок войны, лишённая детства из-за вторжения серой орды ранним июньским утром.

«Я жид — буду долго жить»

Я не знаю точно свой возраст. Деревню нашу жгли трижды. Никаких документов не осталось, как и фотографий из детства. Когда война началась, мне 8 или 9 лет было. Жили мы тогда на Витебсчине, недалеко от Велижа.

Немцы очень быстро пришли, но не армией. Дорог важных не было, большак «Витебск – Сож» в сторонке проходил. К нам всего несколько человек немцев приехали в деревню. Кутерьма сразу началась, курей ловили, скотину брали. Моя сестра доила корову, когда к ней подбежали, требуя: «млеко, млеко!», та их ведром огрела… чудом не расстреляли.

Потом начались поборы по вещам — шерсть, валенки, полушубки. Мы что могли  попрятали, чтобы врагу не помогать. И мальчишек еврейских прятали. Те между собой всё прибаутками перебрасывались: один другому: «Ты еврей, сдохнешь скорей», второй отвечает: «Нет, я жид — значит, буду долго жить». Укрыли от немчуры, папа их потом сумел отвезти «на большую землю» — за фронт, значит.

Немцы в наказание нагрянули и животных всех угнали, на деревню ни одного поросёнка, ни телёнка. Разве это жизнь: без жирка, без молочка?

Тогда ещё тихо было относительно. Уже перед самым праздником Октября у нас партизаны стали появляться. Пленные сбежавшие, молодёжь гражданская в леса уходила. Отряд один был в нашем лесу, неподалёку. И брат старший мой тоже ушёл — в армию его не взяли, 17 было, а тут ушёл.

Немцы поначалу терпели, обстреливали, листовки разбрасывали, но не в полную силу. А в 42-м надоело им, решили расправиться. Конец апреля — начало мая — первая карательная экспедиция была. Мы все в болота попрятались, а деревню нашу пожгли всю. Так войну терпеть стало совсем тяжело.

Суражские ворота

Когда карательные отряды стали не страшным слухом, а реальностью, деревенские решили прорываться к своим. В 1943 году между Велижем и Усвятами был коридор шириной около 40 километров, который контролировался партизанами, но с переменным успехом.

Пока мы дошли до этих Суражских ворот, немцы уже в несколько рядов окружили. Бомбили постоянно. А карт нету никаких, иди, ищи, как хочешь. И еды с собой не возьмёшь много, потому что нет её уже. Снег разгребали — брусничник найдёшь, уже радость. Траву выкапывали, варили.

Сухарей с собой не брали, места много занимают. У всех с собой зерно, варили, как могли: костёр сильно не разведёшь — увидят, так и ели полусырым.

Когда наконец к «воротам» подошли, сперва раненых вывозили, потом уже население. Пока то-сё, отрезали нас от «большой земли». Бегали целый день от немцев, те идут цепью — через каждые десять метров, не проскочишь. Потерялись, встречали разрозненные отряды партизан, к ним присоединялись, но натыкаемся на засаду — прячемся.

Пока убегала, в ручей провалилась, полные валенки воды. Папа за мной прыгнул, вытащил, а тут ночь уже, темно. Куда идти? Спрятались в ельнике. К отряду ещё одному присоединились, шли долго, спиной вперёд — чтобы следы на снегу запутать.

Дошли до деревни, где нас приютили, одежду сушить, нас — на печку. Папа снимает валенки — а они вместе с кожей от ноги отстают… Утром полицаи явились, спрашивают у хозяйки, где партизаны, где беглецы? Та в последний момент успела наши вещи в печку спрятать и заслонкой закрыть. Сказала, что никого не видела, они и ушли. Нас накормили и тоже восвояси.

Из деревни, на деревню — дошли до той, где тетя моя жила. Папа к партизанам ушёл. А нас, беззащитных, приютили, но ненадолго — снова немцы, власовцы. В 4 утра пришли, еще туман не поднялся. Мы, кто в чём был, повскакивали и бежать. В суматохе Миша, брат мой, в одну сторону, а мама в другую. Я пока металась — куда, с кем — Миша убежал, а нас с мамой схватили и повели пешком до Витебска 25 километров. Погнали через нашу деревню, мы просим «Дайте одежду какую-то заберём!» Немец строго: «Вам она не понадобится».

Тогда поняли, что дело худо. В соседней деревне в сарай согнали. Там бургомистр назначенный заявился нас расспрашивать — он папу моего знал. Говорит: «Скажи, бегает твой бандит ещё (это он про отца)»? А мама отвечает: «Бандиты — это те, кто людей убивает, а мой Родину защищает». Сплюнул, махнул рукой, ушёл. А сарай заминирован был. Мальчишки обрезали провода, ведущие к бочкам с взрывчаткой, так мы и выжили.

Лагерь первый, лагерь второй

Уже в Витебске нас определили в бывшие военные казармы, их под лагерь для пленных определили. Нам говорят свои: «Не говори настоящей фамилии, тут предатель со списком партизан». Мы и назвались Поповичами, настоящие Поповичи уехали целину поднимать, среди партизан никого из их семьи не было. Но предатель узнал. Опять повезло — не расстреляли.

А в начале октября фронт уже близко подошёл, наши освобождали город за городом. Уже слышно было, как артиллерия бьёт и пулемёт крупнокалиберный. Мы, дети, уже умели различать по звуку.

1 октября нас отвели всех на вокзал, набили в вагоны так, что даже сесть нельзя было, и 10 дней везли до Освенцима. Уже в дороге, без воды, без пищи, умирали. Где-то половина не доехала.

Встретили нас парадной музыкой и лаем собак. Под крики и плач несколько эшелонов прибыло. Построили — мужчин отдельно, мальчиков старше 14 — к ним. Освенцим — это сеть лагерей. Я уже потом узнала, что тот, куда нас определили, Бжезинка-2, был самым страшным. Пока вели, пить очень хотелось, дети просили хотя бы руки промочить в лужах, но всех гнали дальше. Кто наклонялся — били плетью.

Согнали в баню, вещи все заставили сложить, серебро-золото сдать. Всех остригли, намазали какой-то дрянью. Отвели в следующую комнату, она оказалась душегубкой. Сыпят сверху порошок, выделяется дым, и все задыхаются. Продержали нас минут 15-20, но не убили.

В следующую комнату повели, там номера набивали. У мамы был 65909, у меня 65910. Сейчас не ищите, я вывела его дочиста. Пока кололи, дети кричали, плакали — больно. Мама мне шепчет, что совсем не больно, а у самой слёзы катились, пока накалывали. Три пёрышка, как от ручки, связывали вместе и кололи.

Дали халаты полосатые, на ноги — деревянные колодки и по баракам. Нам достался третий ярус. Днём лежать нельзя — только сидеть. Били за всё: быстро слез, медленно слез, просто так били, за то, что православный.

Кормили — хлеб из опилок, остатков муки и желудей, это завтрак. На обед — баланда.

Зима пришла, нас построили, говорят: «Детей старше двух лет отдельно от матерей». Сказали, питание лучше выделят и барак теплее. Выводить начали за ворота первых, одна полячка закричала: «Русские, куда смотрите, ваших детей до камину ведут» (до печи, значит, сжигать). Я к маме прижалась, меня прикладом эсэсовец ударил, маму плёткой, запомнила — лежит распростёртая на земле, платок свалился… Я сознание потеряла, а очнулась — увели её, куда — не знаю. Больше не виделись.

И снова нас не убили. Свезли на опыты. Из двух бараков еле-еле на полбарака детей пережило. Брали кровь почти каждый день, заражали всяким и наблюдали. Уцелела, потому что здоровье крепкое было. Дожила до 27 января.

Самый светлый день

Пригород начали бомбить, нас всех разместили по подвалам, три дня не ели, не пили, всё ждали. Вдруг слышим — аж трясётся всё. Одна девчушка выскочила, кричит: «Наши танки, наши танки идут!» А холодно было, она набросила шинель немецкую на себя, и на свежем воздухе плохо стало. Присела. Красноармеец её замечает, винтовку вскидывает, а она сразу так растерянно: «Дяденька, не убивай, я же узница, я своя!»

Какая радость тут была. Поняли, что выжили, что дожили до освобождения.

Но нас ещё два месяца выхаживали и лечили: такие все были истощённые, обессиленные. За нас боялись, что не перенесём дороги. И только 1 апреля нас на санитарных вагонах повезли. Доехала до Саратова, там бушлаты выдали, форму пошили новую, обувь. Туфли выдали на таком высоком каблуке, хоть сейчас на танцы!

А потом и семья нашлась, но не вся. Мамочку я так и не видела больше. А брат, сестра, тётя — нашлись. Меня в Таллин перевезли, помогли родные устроиться на завод. А там же, в Таллине, и Евгений Подлесный нашёлся — моряк мой. Поженились, мне 18 было, на танцах познакомились и прожили 62 года.

Одно время в Сочи жили, потом сюда перебрались. Супруга направили в 1957 году на пуск и наладку Дорогобужской ТЭЦ. Как сейчас помню, как я плакала, когда Смоленск увидела впервые. Там, где сейчас мост разрушенный через Днепр, лодочная станция была, и там рядом рыбный магазин. Захожу — лежит селёдка заветренная и килечка, и больше ничего. Я оттуда бегом к Евгению, в слёзы: куда ты меня привёз? А потом прижились. С любимым-то везде хорошо. И Смоленск полюбился. Особенно Блонье люблю. Так тихо в этом парке, спокойно. И мирное небо.

Фото: Евгений Гаврилов

Напомним, ранее ПРО РЕГИОН рассказывал о войне и мире семьи Абраменковых

 

Газета «ПРО Регион»

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Читайте также